«И позади у него лежало великое будущее…» У Джеймса Джойса, который, вне всяких сомнений, не похож на других, поскольку он, даже будучи не единственным в своей роде
(10 братьев\сестер), все же в своем роде особенный. (Расчет банкрота-отца удался, хотя письмо Папе Римскому так и осталось
без ответа). Такое явление как Джойс не спутаешь ни с кем другим, он, надо статься, никогда не повторится. Джойс – лопающаяся
от внутреннего протеста сингулярность, противостоящая растворению в безвкусной и безликой массе: один против всех,
гений-изгнанник, чьи руки твердо сжимают горло руля барахтающегося на волнах литературного искусства бумажного кораблика.
Но этот кораблик предназначен только ему, Художнику, неудивительно, что никому больше не удается втиснуться на постамент хотя бы в отдаленном приближении рядом с этой исключительной в своем веселье («Joyeux») фигурой, исключенной – и немного искалеченной…
«Ты спрашиваешь меня, что я хотел бы сделать и чего бы я не стал делать. Я тебе скажу, что я делать буду и чего не буду.
Я не буду служить тому, во что я больше не верю, даже если это называется моим домом, родиной или церковью. Но я буду стараться выразить себя в той или иной форме жизни или искусства так полно и свободно, как могу, защищаясь лишь тем оружием, которое считаю для себя возможным, -
молчанием, изгнанием и хитроумием».
Джойс Хитроумный – искусник-мессия, но не святой. Он наслаждается слишком много, наслаждается звучанием буквы. И наслаждение его – подобно диковинному насекомому в янтаре – вне понимания, вне времени, вне пространства. Этому наслаждению чужд всякий смысл, оно не впутывается ни в какие истории – какой кошмар! А история – не иначе как кошмар, по мысли Джойса, от которого полагается поскорее проснуться. В этом смысле Джойс, конечно же, не спит. Он установил ограждение вокруг своего Слова, внутри которого вырыт непроницаемый бездонный котлован, это необъятное ямоблюдо, сдобренное невообразимыми на вкус и звук приправами, которые и есть… и ест сам Джойс. Слово, нанизанное на само себя, под маской эмоциональной невинности, могло бы пробуждать интеллектуальный аппетит или какое-нибудь трепетное возвышенное чувство, вот только вместо мирного удовольствия
это чувство лишь сильнее сжимает перелистывающий страницы обслюнявленный палец и устремляющийся промеж строк усталый взор читательского терпения в кулак. Письму Джойса, подчинившему себе искусство (какая скромная авторская цель!), в общем-то,
ни до кого нет дела, оно написано
не для понимания. Джойс – своего рода самодельный бог-на-протезах, который, с его же слов, остается внутри, или позади, или поверх, или вне своего создания, «…невидимый, утончившийся до небытия, равнодушно подпиливающий себе ногти» Творец. Неудивительно, что в конце концов недоумевающий читатель не понимает в какую дыру он со всем этим нескончаемым чтением проваливается. Даже недюжинные умы, небоскребные филологи, в попытках отыскать соответствующую зацепку, чтобы хотя бы немного уловить суть, разбивая в кровь свои натруженные многолетним чтением лбы, вынуждены удовлетвориться гостеприимным тупиком, в который в очередной раз упирается их павлиний хвост – что ж, видимо, не такие уж они и знатоки.
Ничего, впереди у джойсоведов еще много световых лет!
Поэтому да, творчество Джойса – пожалуй, самый годный литературный холодильник, в котором продукт – тело авторского слова – прекрасно сохраняется несмотря на то, что речь идет о липких от слишком земной жизни писательских делах, рвущихся наружу
из джойсовских мыслительных пор, героических отверстий и моллиблумовской промежности. Огрызки, обрывки, ошметки, запахи, вздымающиеся от поверхности психического аппарата, частицы телесных отправлений, скопившиеся под ногтями, тяжелые испарения от изнанки жизнедеятельности – все идет в ход. Бесстыдное писание вмещает в себя самые сокровенные, неприглядные уголки и узелки говорящего множеством языков (живущего языком) бытия и возносит написанное вверх по ступеням на вершину непроницаемого, непрозрачного наслаждения. А мы, мы питаемся этой тяжеловесно-словесной музыкой, совершенно не понимая, что мы в конечном счете впитываем в себя.
Но это все слова, а это, в завершение – небольшой тур де фарс по одному из взятых глазом наугад фрагментов «Поминок» - тому самому пресловуто-знаменитому произведению, уничтожившему, согласно задумке Джойса, всю последующую литературу.
Lave a whale a while in a whillbarrow (isn't it the truath I'm tallin ye?) to have fins and flippers that shimmy and shake. Tim Timmycan timped hir, tampting Tam. Fleppety! Flippety! Fleapow! Помимо «трюфельности» означающих (одно начинено другим на манер трюфельной начинки, хотя есть примеры намного длиннее
и смелее, о них – наберитесь терпения! - напишем в следующих заметках) стоит обратить внимание на звуковую организацию письма:
Ad – lit(t)era, на аллитерацию, обнаруживаемую в повторении одинаковых или же сходных согласных, скрепляющих строки звукобукв, перекликающихся по ритму, но совершенно пренебрегающих смыслом (на который Джойс, повторимся, в лучшем случае чхать хотел).
О чем этот пассаж? - …ну, хороший вопрос, но не особенно уместный. Не правда ли, ключ к загадке — сама загадка.
На ней-то мы, на этой ускользающей энигме, сегодня остановимся.
(…продолжение следует).